– Теперь я пойду прогуляться! – вслух произнёс Павел Андреевич, бросил перо, зевнул, вытянулся в кресле и меланхолично засвистал.
Ему хорошо поработалось, он чувствовал себя бодрым и довольным. Завтра он скажет в суде две пустяковые речи, затем выступит ещё два раза – и сессия кончена.
Можно будет взять маленький отпуск и поехать в Крым посмотреть на ласковое море и знойное южное небо… У него есть уже репутация талантливого оратора и хорошего законоведа; он вправе ожидать в близком будущем назначения в прокуроры, и жизнь ему не кажется ни утомительной, ни дурной; она скучна, если смотреть на неё слишком пристально, но зачем же нужно именно так смотреть? Едва ли что-нибудь, кроме миллиона терзаний, даст такое отношение к ней, к этой жизни, которую так много раз пытались разгадать и не разгадали; и едва ли разгадают когда-либо…
«Наша жизнь вся сполна нам судьбой суждена!» – незаметно для себя сбился Павел Андреевич на философию Ламбертучио и, просвистав опереточный куплет в неподходяще минорном тоне, улыбнулся, снова зевнул и, встав с кресла, крикнул:
– Ефим!
Затем умеренно самодовольно оглянулся вокруг себя.
Его рабочая комната, обставленная комфортабельной мебелью без бьющего на эффект шика, а с солидной красотой и удобством, теперь богато залитая молодым ярким солнцем последних дней апреля, смотрела на него своими стенами и украшениями так ласково и светло, что ещё более усиливала в нём хорошее, тёплое ощущение сладости бытия.
– Ефим! – снова позвал он.
– Я здесь!
Из-за тяжёлой коричневой портьеры, пышными складками закрывавшей дверь, высунулась пушистая седая голова, и на Павла Андреевича выразительно уставилась пара добрых старческих глаз, тонувших в кудрявой серебряной бахроме бороды и бровей.
– Иду гулять, братец; часам к семи приготовь самовар. Больше ничего.
– А ежели кто спрашивать вас будет?
– Скоро приду. Но некому.
– А может, гости придут?
– Ну, какие же к нам с тобой ходят гости, Ефим?
– Точно, что не ходят!
– Так что же ты спрашиваешь?
– А для порядку. Это уж так всегда в хороших домах лакей спрашивает у бар, коли они изволят куда отлучаться.
– Ага, вот что! – И, добродушно-скептически улыбнувшись, Павел Андреевич надел пальто и вышел на улицу.
Чисто выметенная и ещё сырая от недавно стаявшего снега улица была пустынна, но красива выдержанной и немного тяжёлой красотой. Большие белые дома с лепными украшениями по карнизам и в простенках между окнами, окрашенные в тонко розоватый оттенок весенними лучами заходящего солнца, смотрели на свет божий философски сосредоточенно и важно. Стаявший снег смыл с них пыль, и они стояли почти вплоть друг к другу такими чистыми, свежими, сытыми. И небо сияло над ними так же солидно, светло и довольно.
Павел Андреевич шёл и, чувствуя себя в полной гармонии с окружающим, лениво думал о том, как хорошо можно жить, если не требовать от жизни многого, и как самонадеянны и глупы те люди, которые, обладая грошами, требуют себе от жизни на рубли. Странное племя! Жизнь учит их и учит так жестоко, а они всё-таки продолжают бесноваться, не умея найти себе надлежащей точки опоры, не умея привести свои способности в гармонию с своими желаниями…
Думая так, механически и безмятежно, он не заметил, как вышел на набережную улицу.
Перед ним внизу стояло целое море воды, холодно блестевшей в лучах солнца, далеко на горизонте медленно опускавшегося в неё. Река, как и отражённое в ней небо, была торжественно покойна. Ни волн, ни частой сети ряби не видно было на её полированно-холодной поверхности. Широко размахнувшись, она, точно утомлённая этим размахом, покойно уснула. А на ней томно таяла пурпурно-золотая бархатная полоса лучей заката. Далеко, уже окутанная сизой дымкой вечера, виднелась узкая лента земли, отделяя воду от неба, безоблачного и пустынного, как и накрытая им река… Хорошо бы плыть свободной птицей между ними, мощно рассекая крылом синий свежий воздух!..
– Голубчик, барин! Хри-ста ради, копеечку на хлеб пожалуйте! Работы нет, целый день не евши… Истомились… Ваше благородие, будь милостив бога для!..
Павел Андреевич вздрогнул и обернулся.
Поющие голоса – надтреснутый тенор и хриплый безнадёжный баритон – без пауз рвали воздух и резали уши Павла Андреевича.
Перед ним стояли двое – парень лет под двадцать, с топором в руке и с рваной шапкой в другой, в женской кацавейке с торчащей из многочисленных дыр грязной ватой, и мужик лет пятидесяти, в полушубке, в лаптях, с коричневым грязным картузом, засунутым за пояс. На лице парня, землистом, голодном и сухом, застыла жалобно-жадная мина, он ухитрился выразить вместе ожидание подачки и просительное подобострастие. Мужик, всё лицо которого было завешено упавшими на лоб жёсткими волосами и свалянной в жгут бородой, упорно смотрел в землю и безнадёжно гудел, как-то лениво вытягивая из себя звуки. Парень же пел свою просьбу быстрым речитативом, точно боясь, что не дослушают его и не успеет он достаточно высказать все причины, которые заставили его нищенствовать.
– Будет! – громко и недовольно сказал Павел Андреевич и быстро опустил руку в карман.
Но тут случилось нечто странное, ошеломившее его чуть не до потери сознания.
– Барин, миленький! Не давай им!.. не давай!.. Они уж тридцать пять копеек набрали… Ишь, жадёры!.. Баринушка, мне!!. Голубчик, подай маленькой девочке на хлеб, Христа ради!..
Павел Андреевич почувствовал, что кто-то крепко вцепился в его руку, опущенную в карман, вцепился, тормошит её и звонким дискантом воет жалкие и в то же время страстно просительные слова.